— Эт-то что за птица? — спросил снегирь, прищуриваясь.
— Жаворонок, ваше-ство! — строго сказал ворон из-за трубы.
— Поэт, ваше-ство! — снисходительно добавил воробей.
Снегирь искоса посмотрел на поэта и проскрипел:
— Мм… какой серый… прохвост! Он что-то там насчёт солнца, свободы прошёлся, кажется? а?
— Так точно, ваше-ство! — подтвердил ворон. — Занимается возбуждением неосновательных надежд в сердцах молодых птенцов, — ваше-ство!
— Предосудительно и… глупо!
— Совершенно справедливо, ваше-ство, — отозвался старый воробей, глупо-с! Свобода, ваше-ство, суть нечто неопределённое и, так сказать, неуловимое…
— Однако, если не ошибаюсь, кажется, вы сами к ней… взывали?
— Фа-акт! — вдруг крикнула ворона.
Воробей несколько смутился.
— Действительно, ваше-ство, однажды воззвал… но при смягчающих вину обстоятельствах…
— А… то есть как?
— После обеда, ваше-ство! Под влиянием… то есть под давлением винных паров… И с ограничением воззвал, ваше-ство!
— То есть как?
— Тихо сказал: «Да здравствует свобода» и тотчас же громко добавил: «в пределах законности».
Снегирь посмотрел на ворона.
— Так точно, ваше-ство, — ответил ворон.
— Я, ваше-ство, будучи старым воробьём, не могу себе позволить серьёзного отношения к вопросу о свободе, ибо сей вопрос не значится в числе разрабатываемых ведомством, в котором я имею честь служить.
— Факт! — снова каркнула ворона.
Ей ведь всё равно, что ни подтверждать. А по улице текли ручьи и пели тихую песнь о реке, куда они вольются в конце пути в своём близком будущем:
— Широкие, быстрые волны нас примут, обнимут и в море с собой унесут, и снова, быть может, нас в небо поднимут горячего солнца лучи, а с неба мы снова на землю падём прохладной росою в ночи, снежинками или обильным дождём.
Солнце, великолепное, ласковое солнце весны, улыбается в ясном небе улыбкой бога, полного любви, пылающего страстью творчества.
В углу сада, на ветвях старой липы сидит стайка чижиков, и один из них вдохновенно поёт товарищам где-то слышанную им песню о Буревестнике.
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
То крылом волны касаясь, то стрелой взмывая к тучам, он кричит, и — тучи слышат радость в смелом крике птицы.
В этом крике — жажда бури! Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике.
Чайки стонут перед бурей, — стонут, мечутся над морем и на дно его готовы спрятать ужас свой пред бурей.
И гагары тоже стонут, — им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает.
Глупый пингвин робко прячет тело жирное в утесах… Только гордый Буревестник реет смело и свободно над седым от пены морем!
Все мрачней и ниже тучи опускаются над морем, и поют, и рвутся волны к высоте навстречу грому.
Гром грохочет. В пене гнева стонут волны, с ветром споря. Вот охватывает ветер стаи волн объятьем крепким и бросает их с размаху в дикой злобе на утесы, разбивая в пыль и брызги изумрудные громады.
Буревестник с криком реет, черной молнии подобный, как стрела пронзает тучи, пену волн крылом срывает.
Вот он носится, как демон, — гордый, черный демон бури, — и смеется, и рыдает… Он над тучами смеется, он от радости рыдает!
В гневе грома, — чуткий демон, — он давно усталость слышит, он уверен, что не скроют тучи солнца, — нет, не скроют!
Ветер воет… Гром грохочет…
Синим пламенем пылают стаи туч над бездной моря. Море ловит стрелы молний и в своей пучине гасит. Точно огненные змеи, вьются в море, исчезая, отраженья этих молний.
— Буря! Скоро грянет буря!
Это смелый Буревестник гордо реет между молний над ревущим гневно морем; то кричит пророк победы:
— Пусть сильнее грянет буря!..
Был жаркий день июня месяца. Я с утра работал на берегу реки, осмаливая дощаник, и уже время подвигалось близко к обеду, когда где-то в слободе сзади меня раздался глухой сердитый шум, как будто заревели голодные быки. Я был голоден, хотел скорее кончить работу и сначала не обращал внимания на этот отдалённый гул, а он с каждой секундой всё разрастался, как растёт дым в начале пожара.
В горячем воздухе над слободой стояла мутная туча пыли, я смотрел в сторону слободы, и мне казалось — вижу я, как разноголосые звуки насыщают воздух, поднимаясь от земли вместе с пылью. Пыль становилась всё гуще, звуки громче и разнообразнее, воздух вздрагивал, и вместе с ним дрожало сердце в предчувствии чего-то недоброго…
Бросив работу, я поднялся на песчаный берег и увидел: из ворот домов выскакивали люди, они бежали вдоль по улице, куда-то в глубь слободы, за ними бежали собаки и дети, испуганные голуби носились над их головами, а под ногами метались куры. Охваченный общим смятением, я тоже бросился бежать.
— На Елизаветинской дерутся! — крикнул кто-то.
Навстречу бегущим, яростно нахлёстывая лошадь вожжами, по немощёной улице мчался ломовик и орал во всю силу груди:
— Наших бьют! Крючники!
Я повернул в узкий переулок и остановился. Толпа людей забила переулок своими телами так плотно, что он был похож на мешок, полный зерна. Впереди, где-то далеко ещё, раздавался рёв и визг людей, звенели стёкла, бухали тяжкие удары, что-то трещало и падало, звуки покрывали друг друга, как облака осенью, и уже плыли по воздуху тяжёлой тучей.
— Жидов бьют! — с удовольствием в голосе сказал какой-то старичок, благообразный и чистенький. Он крепко потёр маленькие, сухие ручки и добавил: