Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Страница 122


К оглавлению

122

— Понравилось вам? — прошептал он.

В горле Миши было сухо, в груди его не хватило воздуха. Он пристально смотрел в красивые глаза, и вдруг ему показалось, что тюремный надзиратель должен был сам сочинить эти стихи, непременно сам! Не сразу и тихо он ответил:

— Понравилось… Почему вы думаете, что это запрещённые стихи?

— Как же — ведь о правде!

— Вы сами… не сочиняете стихов?

— Я? — удивлённо спросил Офицеров. — Нет… куда же? Только когда ещё в солдатах был, так составил себе одну молитву…

— Какую? Скажите!

Несколько секунд тишины — и снова по камере пронёсся шелест простых, задушевно сказанных слов:

— Господи, боже мой! Почему так много в людях жестокости и злобы? Господи — почему?

Этот вопрос мягко, но сильно толкнул Мишу в грудь, охватил и смял его. Он бесшумно шагнул назад, присел на край нар и, крепко упираясь спиной в угол печи, неподвижно уставился на дверь и — ждал чего-то…

А Офицеров спокойно говорил:

— Она была длинная… теперь уж я забыл её… Знаете — очень я люблю стихи… они совсем не похожи на то, что люди говорят…

Миша видел, что глаза надзирателя внимательно смотрят на него; он слышал шорох за дверью и однообразно унылые звуки песни за окном… От печки спина его нагревалась, но в груди было тесно и холодно.

— Вам нездоровится? — спросил надзиратель. — Такая погода тяжёлая…

— Нет, ничего… — глухо ответил Миша.

Ему казалось, что в камере душно, воздух в ней какой-то странно густой, насыщенный тяжёлым, тёплым шёпотом и трудно дышать этим воздухом.

— Вы — лягте, — посоветовал Офицеров. — Спать пора.

И неожиданно он добавил:

— Ещё одного рядом с вами посадили…

Миша промолчал. Глаза Офицерова сверкнули и исчезли.

Теперь на месте их осталось только маленькое, круглое отверстие посредине двери, и сквозь него был виден мёртвый, серый кружок стены, освещённый ровным, неподвижным светом. Болезненно наморщив лоб, Миша смотрел на него и читал про себя:


И нигде себе приюта
Человек не находил…

За окном едва слышно вилась и дрожала песня, точно плутая во тьме… Как будто тот, кто начал петь её, уже не мог остановиться, безвольно отдался во власть ей и надрывал себе грудь в этой однотонной жалобе…

Потом слуха Миши коснулся непонятный дробный стук… точно где-то упало несколько капель дождя…

IX

Малинин вскочил на подоконник, прислонился головой к железу решётки и, тихо постукивая пальцами по стене, задумался, полный тяжёлой тревоги.

Извне к стёклам окна плотно прильнула густая тьма ночи, молча рассматривая бледное, осунувшееся лицо юноши. Редкие, сухие снежинки, на миг вырываясь из мрака, грустно шуршали о стёкла и исчезали, проглоченные тьмою…

В памяти Миши ясно прозвучала робкая жалоба:

«Господи, боже мой! Почему так много в людях жестокости и злобы? Господи — почему?»

Весело усмехаясь, пред ним встали «два громилы» из Вязьмы; он вспомнил твёрдо уверенного в своём праве убивать Якова Усова…

И откуда-то, как огни во мраке ночи, одиноко, мужественно являются суровые, крепкие люди. Они ходят вдоль тюремной стены и, «несогласные со всем», сосредоточенно думают большую, всю жизнь обнимающую думу.

Миша тяжело спрыгнул с подоконника и забегал по камере.

За дверью, в неподвижной тишине коридора, медленно плавал странный звук, напоминавший кипение воды. Миша остановился, прислушался… В камере напротив его кто-то бредил, кто-то торопливо бормотал неясные слова, захлёбываясь ими, и в этих словах тоже слышалась жалоба… В конце коридора тихо разговаривали надзиратели.

— Только и всего! — услыхал Миша задумчивое восклицание Офицерова.

Снова в камере раздался какой-то странный стук — несколько быстрых ударов, разделённых неправильными паузами. Миша сумрачно оглянулся, — по полу бесшумно пробежал мышонок — точно прокатился маленький клубок шерсти и исчез под нарами. И ещё раз настойчиво прозвучал этот нервный стук. Миша догадался, вздрогнув, зачем-то крепко прижал к стене ладонь своей руки и стал гладить ею по шероховатой штукатурке, как бы желая поймать этот стук.

Ему показалось, что звуки рождаются вот в этой точке стены, — тогда он встал на колени, зачем-то нахмурился, поднял руку… с досадой опустил её, снова поднял и бестолково забарабанил ногтями в стену… Потом прислушался — было тихо.

Он вскочил, бросился к двери и, приложив губы к окошку, тревожно, умоляюще, но негромко воскликнул:

— Офицеров! Надзиратель!

И, когда Офицеров явился у двери, Миша торопливо, нервно зашептал:

— Послушайте… голубчик! Он стучит…

— Сосед?

— Скажите… шепните ему — я не умею!

— Боюсь я…

— Ничего! Мы — осторожно…

— Если узнают… так меня…

— Да нет же! Скажите, чтобы азбуку… Я не знаю…

Офицеров откачнулся от двери, и из коридора прилетел его покорный шёпот:

— Хорошо… я скажу.

И он ушёл… А потом снова явился, блеснули его грустные глаза, и раздался шёпот:

— Слушайте…

Не сказав ему ни слова, Миша подбежал к стене, остановился пред ней напряжённо и, улыбаясь, замер, весь охваченный трепетным желанием говорить, говорить!

Полуоткрыв рот, он стоял пред серой, тяжёлой стеной и, готовый раскланяться с ней, смотрел на неё жадно горящими глазами…

Из стены раздельно и внятно летели один за другим негромкие, но твёрдые удары, упрямые, сухие звуки камня, и пальцы правой руки Миши, невольно вздрагивая, послушно повторяли их…

…Спустя несколько дней Миша, закутанный в одеяло, стоял на подоконнике, плотно прижимаясь плечом к косяку, и, нахмурив брови, рассматривал причудливые рисунки мороза на стёклах окна.

122