По его словам, первый раз он был приговорён на каторгу двадцати шести лет за двойное убийство и грабёж. С дороги он бежал и три года с лишком занимался разбоем; был пойман и осуждён на Сахалин без срока. Отбыв девять лет, он снова бежал и снова занимался «своим делом» почти пять лет. Его поймали во второй раз, но в Сибири он «сменился», с год прожил в Тобольской губернии как поселенец, потом пришёл в Россию, а теперь — после целого ряда убийств и грабежей — он снова возвращался на Сахалин, где его ждала бессрочная каторга и кнут…
— Хромой! Ступай, прими подаяние, — говорит он тоном старшего.
Хромой поднимает голову, смотрит на него, кладёт рубашку на подоконник и шагает к двери, покачиваясь с боку на бок. Тупо стучит его деревяшка, и вздрагивают волосы на голове.
— Готова! — довольным голосом кричит Шишов, потирая свои пухлые руки, поросшие красной шерстью. Махин виновато улыбается, бережно, собирает шашки и высоким тенором, который не идёт к его сильной, стройной фигуре и вьющимся, чёрным, как у негра, волосам, говорит Шишову:
— Ты больно долго думаешь, а я не думаю! Я сразу играю…
— Дурак! — кратко говорит Букоёмов. — Хорошие однако люди… у одного — нога деревянная, у другого — башка…
Шишов тяжело слезает с нар на пол и хохочет жирным смехом. Его большой живот противно колышется, он щурит свои масляные глазки, точно сытый кот. Кандалы на его коротких ногах тяжело звенят, путаются, мешают ему; он весь какой-то расстёгнутый и мокрый, как будто тает в духоте. Кажется, что, если сильно встряхнуть его, он весь развалится и расплывётся по полу киселём.
Букоёмов аккуратно тушит папиросу, смотрит на Шишова, и его тонкие, сухие губы складываются в презрительную усмешку.
— Труха! — говорит он, сплёвывая. — Умрёшь ты скоро… Зальёт тебе сердце жиром — и умрёшь ты, как навозный жук…
Шишов подобострастно смеётся, берёт из рук Хромого калач, осматривает его со всех сторон сладко прищуренными глазами и открывает рот, полный мелких белых зубов, похожий на щучью пасть…
— Постой! — говорит Букоёмов. — Ведь ты жрать не хочешь?
— Нет — чего же? Я могу, — смущённо хихикая, возражает Шишов. Он стоит перед стариком и обеими руками держит калач у подбородка.
— Мо-огу! — передразнивает старик сиплый голос Шишова. — Тебе же нельзя жрать: издохнешь! Тебе голодать надо… накопил жиру, как скупой деньжищ, и задыхаешься вот… дура дряблая!
Он отворачивается от Шишова; тот робко мигает глазами, смотрит на калач, потом вваливается на нары, тяжело ползёт в угол и там начинает медленно и внимательно есть, стараясь не чавкать громко…
Славное море — широкий Байкал,
Славный корабль — омулёвая бочка…
— тихо запевает Махин, стоя у окна…
— Не видав — хвалишь, — угрюмо усмехаясь, говорит Букоёмов.
К окну подходит Хромой, молча, движением руки, отстраняет Махина, садится и снова чинит рубаху.
Букоёмов оглядывает всех по очереди и опускает голову, сумрачно двигая бровями. Грустно вьётся песня, шуршат нитки, громко чавкает увлёкшийся Шишов. Старик вскидывает голову и смотрит на него холодными глазами; Шишов перестает есть и, не закрывая рта, с куском калача пред лицом, сидит неподвижно и ждёт.
Букоёмов смеётся. Смех у него негромкий и странный, точно в горле старика пересыпаются осколки битого стекла.
— Лавошник ты, рыжая скотина, — насмешливо говорит он, — и поступок твой поганый, лавошников… Купил девочку-подростка, — как, скажем, бараньи тушки покупал, и задавил девочку… сволочь ты!
Шишов тяжело вздыхает и снова ест. Теперь смеётся Махин весёлым, юношеским смехом. Хромой сосредоточенно шьёт.
— Живу я между вами, — продолжает суровый старик, — и надоели вы мне, как бельма на глазах… Скушно мне тут… хоть всего две недели с вами я…
— Расскажи чего-нибудь, Карп Иванович! — просит Махин, подходя и усаживаясь на нарах рядом со стариком.
— Вот, Хромой, — говорит Букоёмов, не взглянув на юношу, — ты всё говоришь: все люди одинаковы по евангелию… А ты по правде скажи, — разве они двое — люди однако? И разве я — похож на них?.. Не похож я… и ты не похож… ты хоть без ноги, а с характером… в тебе сопротивление есть… Тебе приказывают — живи в Сибири!.. а ты — не хочешь, ты вот уходишь… это хорошо! Даже на одной ноге ушёл… очень хорошо, да! А вот Махин, — что он такое? Зачем он вообще? Зарезал толстого трактирщика, облился весь кровью, нанял извозчика и — поехал… Куда же однако поехал? Неизвестно… Потом со страху — бац извозчика ножом по горлу… зачем оно? Тоже — не понять…
— Я не со страху, — конфузливо улыбаясь, отвечает Махин, и его тёмные воловьи глаза смущённо мигают.
— Ну, а для чего?
— Он всё оглядывался, — виновато говорит Махин, — едет, едет, да и оглянется… ну, и…
— Болван! — спокойно и холодно определяет Букоёмов, снова свёртывая папироску.
— Всё надо делать умеючи… — продолжал он, закуривая. — Ежели толстого резать — для этого случая надо раздеться догола… В нём, в толстом, всегда кровищи много… брызнет она, обольёт тебя, — вот и улика против… А голый — ты хоть и попачкаешься — сейчас взял сырую тряпку, вытерся весь и — чист пред людьми…
— А перед богом? — негромко говорит Хромой. Он не пошевелился, не поднял головы, и в голосе его не звучит ни упрёка, ни любопытства…
— Чего? — помолчав, спрашивает Букоёмов.
— Я говорю — перед богом как? — повторяет Хромой, продолжая работать.
Старик смотрит на него, поводит своим хрящеватым носом и поучительно говорит: