— Каким ты фертом… — сказал Илья.
Пашка крепко стиснул его руку и засмеялся. Его зубы и глаза блестели под маской грязи весело.
— Как живёшь?
— Живём, как можем, есть пища — гложем, нет — попищим, да так и ляжем!.. А я ведь рад, что тебя встретил, чёрт те дери!
Ты что никогда не придёшь? — спросил Илья, улыбаясь. Ему тоже было приятно видеть старого товарища таким весёлым и чумазым. Он поглядел на Пашкины опорки, потом на свои новые сапоги, ценою в девять рублей, и самодовольно улыбнулся.
— А я почём знаю, где ты живёшь!.. — сказал Грачёв.
— Всё там, у Филимонова…
— А Яшка говорил, что ты где-то рыбой торгуешь…
Илья с гордостью рассказал Пашке о своей службе у Строганого.
— Ай да наши — чуваши! — одобрительно воскликнул Грачёв. — А я тоже, из типографии прогнали за озорство, так я к живописцу поступил краски тереть и всякое там… Да, чёрт её, на сырую вывеску сел однажды… ну начали они меня пороть! Вот пороли, черти! И хозяин, и хозяйка, и мастер… прямо того и жди, что помрут с устатка… Теперь я у водопроводчика работаю. Шесть целковых в месяц… Ходил обедать, а теперь на работу иду…
— Не торопишься.
— А пёс с ней! Разве всю её когда переделаешь? Надо будет зайти к вам…
— Приходи! — дружески сказал Илья.
— Книжки-то читаете?
— Как же! А ты?
— И я клюю помалу…
— А стихи сочиняешь?..
— И стихи…
Пашка снова весело захохотал.
— Приходи, а? Стихи тащи…
— Приду… Водочки принесу…
— Пьёшь?
— Хлещем… Однако — прощай!..
— Прощай! — сказал Илья.
Он пошёл своей дорогой, думая о Пашке. Ему казалось странным, что этот оборванный паренёк не выказал зависти к его крепким сапогам и чистой одежде, даже как будто не заметил этого. А когда Илья рассказал о своей самостоятельной жизни, — Пашка обрадовался. Илья тревожно подумал: неужели Грачёв не хочет того, чего все хотят, — чистой, спокойной, независимой жизни?
Особенно ясно чувствовал Илья грусть и тревогу после посещения церкви. Он редко пропускал обедни и всенощные. Он не молился, а просто стоял где-нибудь в углу и, ни о чём не думая, слушал пение. Люди стояли неподвижно, молча, и было в их молчании единодушие. Волны пения носились по храму вместе с дымом ладана, порой Илье казалось, что и он поднимается вверх, плавает в тёплой, ласковой пустоте, теряя себя в ней. Торжественное настроение миротворно веяло на душу, и было в нём что-то совершенно чуждое суете жизни, непримиримое с её стремлениями. Сначала в душе Ильи это впечатление укладывалось отдельно от обычных впечатлений дня, не смешивалось с ними, не беспокоило юношу. Но потом он заметил, что в сердце его живёт нечто, всегда наблюдающее за ним. Оно пугливо скрывается где-то глубоко, оно безмолвно в суете жизни, но в церкви оно растёт и вызывает что-то особенное, тревожное, противоречивое его мечтам о чистой жизни. В эти моменты ему всегда вспоминались рассказы об отшельнике Антипе и любовные речи тряпичника: «Господь всё видит, всему меру знает! Кроме его — никого!»
Илья приходил домой полный смутного беспокойства, чувствуя, что его мечта о будущем выцвела и что в нём в самом есть кто-то, не желающий открыть галантерейную лавочку. Но жизнь брала своё, и этот кто-то скрывался в глубь души…
Разговаривая с Яковом обо всём, Илья однако не говорил ему о своём раздвоении. Он и сам думал о нём только по необходимости, никогда своей волей не останавливая мысль на этом непонятном ему чувстве.
Вечера он проводил приятно. Возвращаясь из города, шёл в подвал к Маше и хозяйским тоном спрашивал:
— Машутка! Как у нас насчёт самоварчика?
Самоварчик уже был готов и стоял на столе, курлыкая и посвистывая. Илья всегда приносил с собой чего-нибудь вкусного: баранок, мятных пряников, медовой коврижки, а иногда и варенья паточного, — и Маша любила поить его чаем. Девочка тоже начала зарабатывать деньги: Матица научила её делать из бумаги цветы, и Маше нравилось составлять из тонких, весело шуршавших бумажек яркие розы. Иногда она зарабатывала до гривенника в день. Её отец заболел тифом, слишком два месяца пролежал в больнице и пришёл оттуда сухой, тонкий, с прекрасными тёмными кудрями на голове. Он сбрил свою растрёпанную, бесшабашную бородёнку и, несмотря на жёлтые, ввалившиеся щёки, казался помолодевшим. По-прежнему он работал у чужих людей и даже ночевать домой являлся редко, предоставив квартиру в полное распоряжение дочери. Она тоже стала звать отца, как все, — Перфишкой. Сапожник забавлялся её отношением к нему и, видимо, чувствовал уважение к своей кудрявой девочке, умевшей хохотать так же весело, как сам он.
Вечернее чаепитие у Маши вошло в привычку Ильи и Якова. Они пили долго, много, обливаясь потом, разговаривая обо всём, что задевало их. Илья рассказывал о том, что видел в городе, Яков, читавший целыми днями, — о книгах, о скандалах в трактире, жаловался на отца, а иногда — всё чаще говорил нечто такое, что Илье и Маше казалось несуразным, непонятным. Чай был необыкновенно вкусен, а самовар, весь покрытый окисями, имел славную старческую рожу, ласково-хитрую. Почти всегда, когда ребята только что входили во вкус чаепития, самовар с добродушным ехидством начинал гудеть, ворчать, и в нём не оказывалось воды. Маша хватала его и тащила доливать; каждый вечер ей приходилось делать это по нескольку раз.
Если всходила луна, то и её луч попадал в компанию детей.
В этой яме, стиснутой полугнилыми стенами, накрытой тяжёлым, низким потолком, всегда чувствовался недостаток воздуха, света, но в ней было весело и каждый вечер рождалось много хороших чувств и наивных, юных мыслей.