Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Страница 26


К оглавлению

26

— Да погоди-и! Я боюсь один, — темно!..

— Эхма! — презрительно воскликнул Лунёв. — Шестнадцать лет тебе, а всё ты ещё младенчик. Как это я ничего не боюсь, а? Хоть чёрта встречу — не охну!

Яков молча суетился около Маши, потом торопливо дул на огонь лампы. Огонь вздрагивал, исчезал, и в комнату отовсюду бесшумно вторгалась тьма. Иногда, впрочем, через окно на пол ласково опускался луч луны.

Однажды в праздник Лунёв пришёл домой бледный, со стиснутыми зубами и, не раздеваясь, свалился на постель. В груди у него холодным комом лежала злоба, тупая боль в шее не позволяла двигать головой, и казалось, что всё его тело ноет от нанесённой обиды.

Утром этого дня полицейский, за кусок яичного мыла и дюжину крючков, разрешил ему стоять с товаром около цирка, в котором давалось дневное представление, и Илья свободно расположился у входа в цирк. Но пришёл помощник частного пристава, ударил его по шее, пнул ногой козлы, на которых стоял ящик, — товар рассыпался по земле, несколько вещей попортилось, упав в грязь, иные пропали. Подбирая с земли товар, Илья сказал помощнику:

— Это незаконно, ваше благородие…

— Ка-ак?.. — расправив рыжие усы, спросил обидчик.

— Драться нельзя…

— Да? Мигунов! Отведи его в часть! — спокойно приказал помощник.

И тот же полицейский, который позволил Илье стоять у цирка, отвёл его в часть, где Лунёв и просидел до вечера.

Столкновения с полицией бывали у Лунева и раньше, но в части он сидел ещё впервые и первый раз ощущал в себе так много обиды и злобы.

Лёжа на кровати, он закрыл глаза и весь сосредоточился на ощущении мучительно тоскливой тяжести в груди. За стеной в трактире колыхался шум и гул, точно быстрые и мутные ручьи текли с горы в туманный день. Гремело железо подносов, дребезжала посуда, отдельные голоса громко требовали водки, чаю, пива… Половые кричали:

— Сичас!

И, прорезывая шум дрожащей стальной нитью, высокий горловой голос грустно пел:


Я-а не ча-ял… тебя измыкати…

Другой, басовой и звучный, утопая в хаосе звуков, подпевал негромко и красиво:


А-ах, измыкал я-а… сво-ою мо-лодо-ость.

Кто-то закричал так, точно горло у него было деревянное, высохшее, с трещинами:

— Вр-рёшь! Сказано: «Яко соблюл еси слово терпения моего, и аз тя соблюду в годину искушения»…

— Сам врёшь, — отчетливо и горячо возражали ему, — там же сказано: «Понеже тепл еси, а не студен еси, ниже горящ — имам ти изблевати из уст моих»… вот! Что, взял?..

Раздался громкий хохот, и за ним посыпалась визгливая дробь:

— А я её — по личику, а я её — по нежному! да в ухо ей, да в зубы ей! раз, раз, раз!

Хохотали, а визгливый голос, захлёбываясь, продолжал:

— Она — хлясь оземь! А я её опять в рожицу, опять в милую! Н-на! Я первый целовал, я и изуродую…

— На-ачётчик! — насмешливо воскликнул кто-то.

— Нет, я буду горячиться!

— «Аз люблю, обличаю и наказую»… забыл?.. И ещё: «Не суди, да не судим будеши»… Опять же — Давида-царя слова — забыл?

Илья слушал спор, песню, хохот, но всё это падало куда-то мимо него и не будило в нём мысли. Пред ним во тьме плавало худое, горбоносое лицо помощника частного пристава, на лице этом блестели злые глаза и двигались рыжие усы. Он смотрел на это лицо и всё крепче стискивал зубы. Но песня за стеной росла, певцы воодушевлялись, их голоса звучали смелее и громче, жалобные звуки нашли дорогу в грудь Ильи и коснулись там ледяного кома злобы и обиды.


Изошё-ол я, добрый молодец…
Эх, со устья до-о вершинушки…
И оба голоса слились в жалобу:
Всю сиби-ирскую сто-оронушку,
Да всё искал домой до-оро-женьку…

Илья вздохнул, вслушиваясь в грустные слова. В густом шуме трактира они блестели, как маленькие звёзды в небе среди облаков. Облака плывут быстро, и звёзды то вспыхивают, то исчезают…


Ой, изжевал язык я с го-олоду,
Да изболели ко-ости с хо-олоду…

Илья подумал, что вот поют эти люди, хорошо поют, так, что песня за душу берёт. А потом они напьются водки и, может быть, станут драться… Ненадолго хватает в человеке хорошего…


Эх! ты судьба ли мо-оя чё-орная…

— жаловался высокий голос.

Бас сильно и густо запел:


Ты как ноша мне чу-гун-на-ая…

Память Ильи вызвала из прошлого образ деда Еремея. Старик говорил, потрясая головой, со слезами на щеках:

— Глядел я, глядел, а правды не видал…

Илья подумал, что вот дедушка Еремей бога любил и потихоньку копил деньги. А дядя Терентий бога боится, но деньги украл. Все люди всегда как-то двоятся- сами в себе. В грудях у них словно весы, и сердце их, как стрела весов, наклоняется то в одну, то в другую сторону, взвешивая тяжести хорошего и плохого.

— Ага-а! — рявкнул кто-то в трактире. И вслед за тем что-то упало, с такой силой ударившись о пол, что даже кровать под Ильёй вздрогнула.

— Стой!.. Ба-атюшки…

— Держи его…

— Кра-у-ул…

Шум сразу усилился, закипел, родилась масса новых звуков, все они завертелись, завыли, затрепетали в воздухе, сцепившись друг с другом, как стая злых и голодных собак.

Илья с удовольствием слушал, ему было приятно, что случилось именно то, чего он ожидал, и подтверждает его мысли о людях. Он закинул руки под голову и вновь отдал себя во власть думам.

«…А должно быть, велик грех совершил дед Антипа, если восемь лет кряду молча отмаливал его… И люди всё простили ему, говорили о нём с уважением, называли праведным… Но детей его погубили. Одного загнали в Сибирь, другого выжили из деревни…»

26