Том 5. Повести, рассказы, очерки, стихи 1900-1906 - Страница 65


К оглавлению

65

Самовар уныло курлыкал и посвистывал. Сквозь стекло окна и кисею занавески в лицо Ильи тускло смотрело небо, и звёзды на нём были едва видны. В блеске звёзд небесных всегда есть что-то беспокойное…

Самовар свистит тише, но пронзительнее. Этот тонкий звук надоедливо лезет в уши, — он похож на писк комара и беспокоит, путает мысли. Но закрыть трубу самовара крышкой Илье не хочется: когда самовар перестаёт свистеть, в комнате становится слишком тихо… На новой квартире у Лунёва появились неизведанные до этой поры им ощущения. Раньше он жил всегда рядом с людьми — его отделяли от них тонкие деревянные переборки, — а теперь отгородился каменными стенами и не чувствовал за ними людей.

«Зачем надо умирать?» — вдруг спрашивает себя Лунёв, глядя на человека, нисходящего с вершины благополучия в могилу… И ему вспоминается Яков Филимонов, постоянно думающий о смерти, и слова Якова: «Интересно умереть…»

Илья неприязненно отталкивает от себя эти воспоминания, старается отвернуться от них куда-нибудь в сторону.

«Как-то поживает Павел с Верой?» — возникает у него новый ненужный вопрос.

По улице едет извозчик. Стёкла в окнах вздрагивают от шума колёс о камни мостовой, лампа трясётся. Потом в магазине раздаются какие-то странные звуки… Это Гаврик бормочет во сне. Густая тьма в углу комнаты тоже как будто колеблется. Илья сидит, облокотясь на стол, и, сжимая виски ладонями, разглядывает картину. Рядом с господом Саваофом стоит благообразный лев, по земле ползёт черепаха, идёт барсук, прыгает лягушка, а дерево познания добра и зла украшено огромными цветами, красными, как кровь. Старик, с ногами в гробу, похож на купца Полуэктова, — такой же лысый и худенький, и шея у него такая же тонкая… Глухой звук шагов раздаётся на улице: мимо магазина по тротуару кто-то идёт, торопясь. Самовар погас, и теперь в комнате так тихо, что кажется — и воздух в ней застыл, сгустился до плотности её стен…

Воспоминание о купце не тревожило Илью, и вообще думы не беспокоили его, — они мягко, осторожно стесняли его душу, окутывая её, как облако луну. От них краски на картине «Ступени человеческого века» немного блекли: на ней как бы являлось пятно. Всегда вслед за мыслью об убийстве Полуэктова Лунёв спокойно думал, что ведь в жизни должна быть справедливость, значит, рано или поздно человек будет наказан за грех свой. Но, подумав так, он зорко присматривался в тёмный угол комнаты, где было особенно тихо и тьма как будто хотела принять некую определённую форму… Потом Илья раздевался, ложился в постель и гасил лампу. Гасил он её не сразу, а сначала вертел вверх и вниз винтик, двигавший фитиль. Огонь в лампе то почти исчезал, то появлялся вновь, тьма прыгала вокруг кровати, бросаясь к ней отовсюду, снова отскакивая в углы комнаты. Илья следил, как неощутимые чёрные волны пытаются залить его, и долго играл так, широко раскрытыми глазами прощупывая тьму, точно ожидая поймать в ней взглядом что-то… Наконец, огонь, вздрогнув последний раз, исчезал, тьма на момент заливала собою всю комнату и как будто колебалась, ещё не успев успокоиться от борьбы со светом. Вот из неё выступало пред глазами Ильи тускло-голубоватое пятно окна. Если ночь была лунная, на стол и на пол падали чёрные полоски теней от железной решётки за окном. В комнате становилось так напряжённо тихо, что казалось, если сильно вздохнуть, всё в ней дрогнет. Лунёв плотно закутывался в одеяло, особенно тщательно окутывал шею и, оставив открытым лицо, смотрел в сумрак комнаты до поры, пока сон не одолевал. Поутру он просыпался бодрый, спокойный, и ему было почти стыдно при воспоминании о вчерашних глупостях. Пил с Гавриком чай и осматривал свой магазин, как что-то новое. Иногда к нему забегал с работы Павел, весь измазанный грязью, салом, в прожжённой блузе, с чёрным от копоти лицом. Он снова работал у водопроводчика, таскал с собою котелок с оловом, свинцовые трубы, паяльники. Он всегда торопился домой, а если Илья уговаривал его посидеть, Павел со смущённой улыбкой говорил:

— Не могу! Я, брат, так себя чувствую, как будто у меня дома жар-птица, — а клетка-то для неё слаба. Целые дни одна она там сидит… и кто её знает, о чём думает? Житьё ей серое наступило… я это очень хорошо понимаю… Если б ребёнок был…

И Грачев тяжело вздыхал… Однажды он сумрачно сказал товарищу:

— Отвёл я всю воду своему огороду, да не потопила бы, боюсь.

Другой раз на вопрос Ильи — пишет ли он стихи? — Грачёв, усмехаясь, молвил:

— Пальцем в небе… Э, ну их ко всем чертям! Куда уж нам лаптем щи хлебать!.. Я, брат, теперь всем корпусом сел на мель. Ни искры в голове, ни искорки! Всё про неё думаю… Работаю — паять начну — всё льются в голову, подобно олову, мечты о ней… Вот тебе и стихи… ха-ха!.. Положим, — тому и честь, кто во всём — весь… Н-да, тяжело ей…

— А тебе? — спросил Илья.

— И мне — оттого тяжело… К веселью она привыкла… вот что! Всё о деньгах мечтает. «Если б, говорит, денег хватить где-нибудь — сразу бы всё перевернулось… Дура, говорит, я: надо бы мне какого-нибудь купчика обворовать…» Вообще — ерунду говорит. Из жалости ко мне всё… я понимаю… Тяжело ей…

Павел вдруг обеспокоился и убежал.

Часто заходил к Илье оборванный, полуголый сапожник с неразлучной гармонией подмышкой. Он рассказывал о событиях в доме Филимонова, о Якове. Тощий, грязный и растрёпанный Перфишка жался в двери магазина и, улыбаясь всем лицом, сыпал свои прибаутки.

— Женился Петруха, жена его — как свёкла, а пасынок — морковь! Целый огород, ей-богу! Жена — толстая, коротенькая, красная, рожа у неё трёхэтажная. Три подбородка человек имеет, а рот — всё-таки один. Глазёнки — как у благородной свиньи: маленькие и вверх не видят. Сын у неё — жёлтый, длинный и в очках. Листократ! Зовут его Савва, говорит гнусаво, при матери — блажен муж, а без неё — вскую шаташася языцы… Ка-ам-пания — моё почтение! Яшутка теперь такой вид имеет, словно в щель забиться хочет, на манер испуганного таракана. Пьёт, сердяга, потихоньку да кашляет во всю мочь. Видно, папенька печёнки-то ему повредил как следует! Едят его. Парень мягкий, — не подавятся сожрут… Дядя твой письмо прислал из Киева… По-моему — напрасно он старается: горбатого в рай не пустят, я думаю!.. А у Матицы ноги совсем отвалились: в тележке ездит. Наняла слепого из половины, впрягла его и правит им, как лошадью, — смехота! Кормится всё-таки. Хорошая она баба, я скажу! То есть, ежели бы у меня не такая удивительная жена была, я бы на этой самой Матице необходимо женился! Я прямо скажу: на всей земле только и есть две бабы настоящие — с сердцем, — моя жена да Матица… Конечно, она пьянствует, но хороший человек всегда пьяница…

65