— Застегнись, — угрюмо сказал Илья. Ему было неприятно видеть это избитое, жалкое тело и не верилось, что пред ним сидит подруга детских дней, славная девочка Маша. А она, обнажив плечо, говорила ровным голосом:
— А плечи-то как исколотил! И всю как есть… живот исщипал весь, волосы подмышками выщипал…
— Да за что? — спросил Лунёв.
— Говорит — ты меня не любишь? И щиплет…
— Может, ты… не девушка уж была, как за него вышла?
— Ну-у, как же это? С тобой да с Яшей жила я… никто меня не трогал никогда… Да и теперь я… к тому неспособна… больно мне и противно… тошнит всегда…
— Молчи, Маша, — тихонько попросил её Илья. Она замолчала и снова окаменела, сидя на стуле с обнажённой грудью.
Илья взглянул из-за самовара на её худое, избитое тело и повторил:
— Застегнись…
— Мне тебя не стыдно, — беззвучно ответила она, застёгивая кофту дрожащими пальцами.
Стало тихо. Потом из магазина донеслись громкие всхлипыванья. Илья встал, подошёл к двери и притворил её, сказав угрюмо:
— Перестань, Гаврюшка…
— Это — мальчик? — спросила Маша. — Он — что?
— Плачет…
— Боится?
— Н-нет… жалеет, должно быть.
— Кого?
— Тебя…
— Ишь какой, — равнодушно сказала Маша, её безжизненное лицо осталось неподвижным. Потом она стала пить чай, а руки у неё тряслись, блюдечко стучало о зубы её. Илья смотрел на неё из-за самовара и не знал — жалко ему Машу или не жалко?
— Что ты будешь делать? — спросил он после долгого молчания.
— Не знаю, — ответила она и вздохнула. — Что мне делать?..
— Жаловаться надо, — решительно сказал Лунёв.
— Он и ту жену тоже так… — заговорила Маша. — За косу к кровати привязывал и щипал… всё так же… Спала я, вдруг стало больно мне… проснулась и кричу. А это он зажёг спичку да на живот мне и положил…
Лунёв вскочил со стула и громко, с бешенством заговорил о том, что она должна завтра же идти в полицию, показать там все свои синяки и требовать, чтоб мужа её судили. Она же, слушая его речь, беспокойно задвигалась на стуле и, пугливо озираясь, сказала:
— Ты не кричи, пожалуйста! Услышат…
Его слова только пугали её. Он понял это.
— Ну ладно, — сказал он, снова усаживаясь на стул. — Я сам возьмусь за это… Ты, Машутка, ночуешь у меня. Ляжешь на моей постели… а я в магазин уйду…
— Мне бы лечь… устала я…
Он молча отодвинул стол от кровати; Маша свалилась на неё, попробовала завернуться в одеяло, но не сумела и тихонько улыбнулась, говоря:
— Смешная я какая… ровно пьяная…
Илья бросил на неё одеяло, поправил подушку под головой её и хотел уйти в магазин, но она беспокойно заговорила:
— Посиди со мной! Я боюсь одна… мерещится мне что-то…
Он сел на стул рядом с нею и, взглянув на её бледное лицо, осыпанное кудрями, отвернулся. Стало совестно видеть её едва живой. Вспомнил он просьбы Якова, рассказы Матицы о жизни Маши и низко наклонил голову.
В доме напротив пели в два голоса, и слова песни влетали через открытое окно в комнату Ильи. Крепкий бас усердно выговаривал:
Рра-ззо-очарован-ному чу-у-ужды…
— Вот я уж и засыпаю, — бормотала Маша. — Хорошо как у тебя… поют… хорошо они поют.
— Н-да, распевают… — угрюмо усмехаясь, сказал Лунёв. — С одних шкуры дерут, а другие воют…
И н-не м-мог-гу пре-да-ть-ся вновь…
«Р-раз и-и-и-и…» — Высокая нота красиво зазвенела в тишине ночи, взлетая к высоте легко и свободно…
Лунёв встал и с досадой закрыл окно: песня казалась ему неуместной, она обижала его. Стук рамы заставил Машу вздрогнуть. Она открыла глаза и, с испугом приподняв голову, спросила:
— Кто это?
— Я… окно закрыл…
— Господи Исусе!.. Ты уходишь?
— Нет, не бойся…
Она поворочала головой по подушке и снова задремала. Малейшее движение Ильи, звук шагов на улице — всё беспокоило её; она тотчас же открывала глаза и сквозь сон вскрикивала:
— Сейчас… ох!.. сейчас…
Стараясь сидеть неподвижно и глядя в окно, снова открытое им, Лунёв соображал, как помочь Маше, и угрюмо решил не отпускать её от себя до поры, пока в дело не вмешается полиция…
«Нужно через Кирика действовать…»
— Просим, просим! — вырвались из окон квартиры Громова оживлённые крики. Кто-то хлопал в ладоши. Маша застонала, а у Громова опять запели:
Пар-ра гнедых, запр-ряжённых с зар-рёю…
Лунёв почти с отчаянием замотал головой… Это пение, весёлые крики, смех — мешали ему. Облокотясь на подоконник, он смотрел на освещённые окна против себя со злобой, с буйным негодованием и думал, что хорошо бы выйти на улицу и запустить в одно из окон булыжником. Или выстрелить в этих весёлых людей дробью. Дробь — долетит. Он представил себе испуганные, окровавленные морды, смятение, визг и — улыбнулся с дикой радостью в сердце. Но слова песни невольно лезли в уши, он повторял их про себя и с удивлением понял, что эти весёлые люди распевают о том, как хоронили гулящую женщину. Это поразило его. Он стал слушать с большим вниманием и, слушая, думал:
«Зачем это они поют? Какое веселье в эдакой песне? Вот выдумали, дураки! А тут, в пяти саженях от них, живой замученный человек лежит… и никому о муках его не известно…»
— Браво! Бра-во-о! — разнеслось по улице.
Лунёв улыбался, поглядывая то на Машу, то на улицу. Ему уже казалось смешным то, что люди веселятся, распевая песню про похороны распутницы.
— Василий… Василич… — бормотала Маша.
Она заметалась на постели, как обожжённая, сбросила одеяло на пол и, широко раскинув руки, замерла. Рот у неё был полуоткрыт, она хрипела. Лунёв быстро наклонился над нею, боясь, что она помирает; потом, успокоенный её дыханием, он покрыл её одеялом, влез на подоконник с ногами и прислонился лицом к железу решётки, разглядывая окна Громова. Там всё пели — то в один голос, то в два, пели хором. Звучала музыка, раздавался смех. В окнах мелькали женщины, одетые в белое, розовое и голубое. Илья прислушивался к песням и с недоумением думал, как они, эти люди, могут петь протяжные, тоскливые песни про Волгу, похороны, нераспаханную полосу и после каждой песни смеяться как ни в чём не бывало, точно это и не они пели… Неужто они и тоской забавляются?