— Вы, понял я, торговцев не любите?
— Да!..
— За что?
— Они живут чужим трудом… — отчётливо объяснила девушка.
Илья высоко вскинул голову и поднял брови. Эти слова не только удивляли, но уже прямо обижали его. А она сказала их так просто, внятно…
— Это — неправда-с, — громко объявил Лунёв, помолчав.
Теперь её лицо вздрогнуло, покраснело.
— Сколько стоит вам вон та лента? — сухо и строго спросила она.
— Эта?.. Семнадцать копеек аршин…
— Почём продаёте?
— Двадцать…
— Ну вот… Три копейки, которые берёте вы, принадлежат не вам, а тому, кто ленту работал. Понимаете?
— Нет! — откровенно сознался Лунёв.
Тогда в глазах девушки вспыхнуло что-то враждебное ему. Он ясно видел это и оробел пред нею, но тотчас же рассердился на себя за эту робость.
— Да, я думаю, вам не легко понять такую простую мысль, — говорила она, отступив от прилавка к двери. — Но — представьте себе, что вы рабочий, вы делаете всё это…
Широким жестом руки она повела по магазину и продолжала рассказывать ему о том, как труд обогащает всех, кроме того, кто трудится. Сначала она говорила так, как всегда, — сухо, отчётливо, и некрасивое лицо её было неподвижно, а потом брови у ней дрогнули, нахмурились, ноздри раздулись, и, высоко вскинув голову, она в упор кидала Илье крепкие слова, пропитанные молодой, непоколебимой верой в их правду.
— Торгаш стоит между рабочим и покупателем… он ничего не делает, но увеличивает цену вещи… торговля — узаконенное воровство.
Илья чувствовал себя оскорблённым, но не находил слов, чтоб возразить этой дерзкой девушке, прямо в глаза ему говорившей, что он бездельник и вор. Он стиснул зубы, слушал и не верил её словам, не мог верить. И, отыскивая в себе такое слово, которое сразу бы опрокинуло все её речи, заставило бы замолчать её, — он в то же время любовался её дерзостью… А обидные слова, удивляя его, вызывали в нём тревожный вопрос: «За что?»
— Всё это — не так-с! — громким голосом прервал он её наконец, ибо почувствовал, что больше уже не может безответно слушать её речь. — Нет… я не согласен!
В груди его вскипало бурное раздражение, лицо покрылось красными пятнами.
— Возражайте! — спокойно сказала девушка, садясь на табурет, и, перебросив свою длинную косу на колени себе, она стала играть ею.
Лунёв вертел головой, чтоб не встречаться с её недружелюбным взглядом.
— И возражу! — не сдерживаясь больше, крикнул он. — Я… всей жизнью возражу!! Я… может быть, великий грех сделал, прежде чем до этого дошёл…
— Тем хуже… Но это не возражение… — сказала девушка и точно холодной водой плеснула в лицо Ильи. Он опёрся руками о прилавок, нагнулся, точно хотел перепрыгнуть через него, и, встряхивая курчавой головой, обиженный ею, удивлённый её спокойствием, смотрел на неё несколько секунд молча. Её взгляд и неподвижное, уверенное лицо сдерживали его гнев, смущали его. Он чувствовал в ней что-то твёрдое, бесстрашное. И слова, нужные для возражения, не шли ему на язык.
— Ну, что же вы? — хладнокровно вызывая его, спросила она. Потом усмехнулась и с торжеством сказала: — Возражать мне нельзя, потому что я сказала истину!
— Нельзя? — глухо переспросил Лунёв.
— Да, нельзя! Что вы можете возражать?
Она снова улыбнулась снисходительной улыбкой.
— До свиданья!
И ушла, подняв голову ещё выше, чем всегда.
— Это пустяки! Неверно-с! — крикнул Лунёв вслед ей. Но она не обернулась на его крик.
Илья опустился на табурет. Гаврик, стоя у двери, смотрел на него и, должно быть, был очень доволен поведением сестры, — лицо у него было важное, победоносное.
— Что смотришь? — сердито крикнул Лунёв, чувствуя, что этот взгляд неприятен ему.
— Ничего! — ответил мальчик.
— То-то!.. — угрожающим голосом произнёс Лунёв и, помолчав, добавил: Иди… гуляй!
Но и оставшись наедине, он не мог собраться с мыслями. Он не вдумывался в смысл того, что сказала ему девушка, её слова прежде всего были обидны.
«Что я ей сделал?.. Пришла, осудила и ушла… Ну-ка, приди-ка ещё? Я тебе отвечу…»
Грозя ей, искал — за что она обидела его? Ему вспомнилось, как Павел рассказывал о её уме, простоте.
«Пашку, небойсь, не обижает…»
Приподняв голову, он увидал себя в зеркале. Чёрные усики шевелились над его губой, большие глаза смотрели устало, на скулах горел румянец. Даже и теперь его лицо, обеспокоенное, угрюмое, но всё-таки красивое грубоватой красотой, было лучше болезненно жёлтого, костлявого лица Павла Грачёва.
«Неужто Пашка ей больше меня нравится? — подумал он. И тотчас же возразил сам себе: — А что ей до моей рожи? Не жених…»
Он пошёл в комнату, выпил стакан воды, оглянулся. Яркое пятно картины бросилось в глаза ему, он уставился на размеренные «Ступени человеческого века», Думая: «Обман это… Разве так живут?»
И вдруг добавил безнадёжно: «Да и так если — тоже скука!..»
Медленно подойдя к стене, он сорвал с неё картину и унёс в магазин. Там, разложив её на прилавке, он снова начал рассматривать превращения человека и смотрел теперь с насмешкой, пока от картины зарябило в глазах. Тогда он смял её, скомкал и бросил под прилавок; но она выкатилась оттуда под ноги ему. Раздражённый этим, он снова поднял её, смял крепче и швырнул в дверь, на улицу…
На улице было шумно. По той стороне, тротуаром, кто-то шёл с палкой. Палка стукала по камням не в раз с ногой идущего, казалось, что у него три ноги. Ворковали голуби. Где-то громыхало железо, — должно быть, трубочист ходил по крыше. Мимо магазина проехал извозчик. Он дремал, и голова у него качалась. И всё качалось вокруг Ильи. Он взял счёты, посмотрел на них и положил — двадцать копеек. Посмотрел ещё и — семнадцать скинул. Осталось три копейки. Он щёлкнул по косточкам ногтем; косточки завертелись на проволоке с тихим шумом и, разъединившись, остановились.