— Признаю, — сказала Вера. Голос её задребезжал, и звук его был похож на удар по тонкой чашке, в которой есть трещина.
Двое присяжных — Додонов и его сосед, рыжий, бритый человек, наклонив друг к другу головы, беззвучно шевелили губами, а глаза их, рассматривая девушку, улыбались. Петруха Филимонов подался всем телом вперёд, лицо у него ещё более покраснело, усы шевелились. Ещё некоторые из присяжных смотрели на Веру, и все — с особенным вниманием, — оно было понятно Лунёву и противно ему.
«Судят, а сами щупают её глазищами-то», — думал он, крепко сжимая зубы. И ему хотелось крикнуть Петрухе: «Ты, жулик! О чём думаешь?»
К горлу его подкатывалось что-то удушливое, тяжёлый шар, затруднявший дыхание…
— Скажите мне… э, Капитанова, — лениво двигая языком и выкатив глаза, как баран, страдающий от жары, говорил прокурор, — да-авно вы занимаетесь проституцией?
Вера провела рукой по лицу, точно этот вопрос приклеился к её покрасневшим щекам.
— Давно.
Она ответила твёрдо. В публике раздался шёпот, как будто змеи поползли. Грачёв наклонился ещё ниже, точно хотел спрятаться, и всё мял картуз.
— Как именно давно?
Вера молчала, глядя в лицо Громова широко раскрытыми глазами серьёзно, строго…
— Год? Два? Пять? — настойчиво допрашивал прокурор.
Она всё молчала. Серая, как из камня вырубленная, девушка стояла неподвижно, только концы платка на груди её вздрагивали.
— Вы имеете право не отвечать, если не хотите, — сказал Громов, поглаживая усы.
Тут вскочил адвокат, худенький человек с острой бородкой и продолговатыми глазами. Нос у него был тонкий и длинный, а затылок широкий, отчего лицо его похоже было на топор.
— Скажите, Капитанова, что заставляло вас заниматься этим ремеслом? спросил он звонко и резко.
— Ничто не заставляло, — ответила Вера, глядя на судей.
— Мм… это не совсем так!.. Видите ли… мне известно… вы рассказывали мне…
— Ничего вам не известно, — сказала Вера. Она повернула к нему голову и, строго взглянув на него, продолжала сердито, с неудовольствием в голосе: — Ничего я вам не рассказывала…
Быстро окинув публику одним взглядом, она обернулась к судьям и спросила, кивая головой на защитника:
— Можно не разговаривать с ним?
Снова в зале поползли змеи, теперь уже громче и явственнее.
Илья дрожал от напряжения и смотрел на Грачёва.
Он ждал от него чего-то, уверенно ждал. Но Павел, выглядывая из-за плеча человека, сидевшего впереди его, молчал, не шевелился. Громов, улыбаясь, говорил что-то скользкими, масляными словами… Потом, негромко и твёрдо стала говорить Вера…
— Просто — разбогатеть захотела… и взяла, вот и всё… А больше ничего не было… И всегда была такая…
Присяжные стали перешёптываться друг с другом: лица у них нахмурились, и на лицах судей тоже явилось что-то недовольное. В зале стало тихо; с улицы донёсся мерный и тупой шум шагов по камням, — шли солдаты.
— В виду сознания подсудимой полагал бы… — говорил прокурор.
Илья чувствовал, что не может больше сидеть тут. Он встал, шагнул…
— Тиш-ше! — громко заметил пристав.
Тогда он снова сел и, как Павел, тоже низко наклонил голову. Он не мог видеть красное лицо Петрухи, теперь важно надутое, точно обиженное чем-то, а в неизменно ласковом Громове за благодушием судьи он чувствовал, что этот весёлый человек привык судить людей, как столяр привыкает деревяшки строгать. И в душе Ильи родилась теперь жуткая, тревожная мысль:
«Сознайся я — и меня так же вот будут… Петруха будет судить… Меня — в каторгу, а сам останется…»
Он остановился на этих думах и сидел, ни на кого не глядя, ничего не слушая.
— Н…не хочу я, чтобы говорили об этом! — раздался дрожащий, обиженный крик Веры, и она завыла, хватая руками грудь свою, сорвав с головы платок.
Мутный шум наполнил залу. Все в ней засуетилось от криков девушки, а она, как обожжённая, металась за решёткой и рыдала, надрывая душу.
Илья вскочил и бросился вперёд, но публика шла навстречу ему, и как-то незаметно для себя он очутился в коридоре.
— Обнажили душу, — услыхал он голос чёрненького человека.
Павел Грачёв, бледный и растрёпанный, стоял у стены, челюсть у него тряслась. Илья подошёл к нему и угрюмо, злыми глазами заглянул в лицо товарища.
— Что? Каково? — спросил он.
Павел взглянул на него, открыл рот и не сказал ни слова.
— Погубил человека? — продолжал Лунёв. Тогда Павел вздрогнул, будто его кнутом ударили, поднял руку, положил её на плечо Лунёва и возбуждённо заговорил:
— Разве я? Мы ещё подадим жалобу…
Илья стряхнул с плеча его руку и хотел сказать ему: «Ты! Не закричал, небойсь, что для тебя она украла?» — но вместо этого он сказал:
— А судит Филимонов Петрушка… Правильно это, а? — и усмехнулся.
Павел выпрямился, лицо его вспыхнуло, и он торопливо начал говорить что-то, но Лунёв, не слушая, отошёл прочь. Так, с усмешкой на лице, он вышел на улицу, и медленно, вплоть до вечера, как бродячая собака, он шлялся из улицы в улицу до поры, пока не почувствовал, что его тошнит от голода.
В окнах домов зажигались огни, на улицу падали широкие, жёлтые полосы света, а в них лежали тени цветов, стоявших на окнах. Лунёв остановился и, глядя на узоры этих теней, вспомнил о цветах в квартире Громова, о его жене, похожей на королеву сказки, о печальных песнях, которые не мешают смеяться… Кошка осторожными шагами, отряхивая лапки, перешла улицу.
«Пойду в трактир», — решил Илья и вышел на средину мостовой.
— Берегись! — крикнули ему. Чёрная морда лошади мелькнула у его лица и обдала его тёплым дыханием… Он прыгнул в сторону, прислушался к ругани извозчика и пошёл прочь от трактира.